jewsejka wrote in ed_limonov

Categories:

Эдуард Лимонов КНИГА МЁРТВЫХ 2. Десятый текст


Вениамин Савенко Вениамин Савенко Вениамин Савенко

Эдуард Лимонов КНИГА МЁРТВЫХ 2. НЕКРОЛОГИ
КОНЕЦ КАПИТАНА САВЕНКО

Вениамин Савенко

Отец остался для меня загадкой. Вот передо мною на столе его свидетельство о рождении, все подклеенное и переклеенное вдоль и поперек, выцветшее от времени. Свежей выглядит лишь пятнадцатикопеечная гербовая марка в левом нижнем углу. Свидетельство выдано Уездным ЗАГСом города Боброва Воронежской губернии 25 мая 1927 года в том, что гр-н Савенко Вениамин Иванович родился в 1918 году 20 числа марта месяца и что родители у него Савенко Иван Иванович и Савенко Вера Мироновна. Видимо, в 1918 году у власти были дела поважнее выдачи свидетельств новорожденным. Рядом со свидетельством о рождении глянцевое свидетельство о смерти на украинском языке, и не герб СССР венчает свидетельство о смерти, но украинский трезубец. Громадянин Савенко Вениамин Иванович помер 25 березня (25 марта) 2004 году, в вiцi (возрасте) 86 рокiв (лет). Между этими бумагами, старой, подклеенной и новой сине-фиолетовой, глянцевой, уложилась вся жизнь моего отца.

Я родился, когда ему было двадцать пять лет. Я даже не знаю, сколько классов школы он окончил. Вероятно, не десять, тогда не было десятилеток. Его жизнь до армии прошла вместе с родителями в городках Воронежской губернии ― в Боброве, в Лисках (крупная узловая ж/д станция, некоторое время называлась Георгиу-Деж). Вспоминались им также, доходят глухо из моего детства: Масловка, Острогожск, Валуйки. Но никогда Воронеж. Туда мой отец не добрался. Когда летом в 2007 году, возвращаясь из Ростова-на-Дону, мы попали с нацболами в пробку на федеральной трассе «Дон» как раз в Воронежской области и решили ее объехать, то заблудились. Тогда по компасу, встроенному в мои французские часы «Tissot», мы стали пробираться на север и вдруг выехали к табличке «Масловка». И я остолбенел, проникнутый чувством судьбы, вынесшей меня прямиком к гнезду моей семьи. В деревне Масловка, как я запомнил от отца, должны были жить полным-полно Савенок, потомков запорожских казаков, переселившихся в верховья Дона. Мы повернули в Масловку. День был хмурый, выходной, на улицах ни души. Я спросил у пары девочек, сидевших на скамейке в самых что ни на есть пластиковых, распространенных во всем мире, куртках ― был конец сентября ― где живут Савенко. Девочки не знали, они, стесняясь, лишь хихикали. Ну не обстукивать же все дома! Масловка оказалась здоровенным поселком (и выглядела вполне зажиточно). Мы поехали к старой церкви с зеленым куполом в свежих лесах. Спросили священника. Священника не было ― пока ремонт, он не служит, сказал не то сторож, не то строитель. На вопрос: «Где живут Савенко?» ― он сказал, что не знает, так как он здесь всего лишь с начала лета, занят реставрацией храма.

Мы сели в «Волгу» и под сентябрьским солнышком поехали по французскому компасу по земле моих предков. По дороге мы наткнулись еще на одну Масловку, в которой нам сказали, что есть еще и третья. Не обнаружив Савенко во второй Масловке (там тоже было пусто, видимо, народ был чем-то занят, некими полевыми работами, либо еще чем), мы выехали на довольно широкую двухстороннюю дорогу, и справа и слева от меня замелькали указатели с именами городков из отцовского детства. «Бобров» ― и недалекие крыши стали видны, я подумал: заехать бы, зайти в ЗАГС и спросить, какие есть у них документы о моей семье, есть ли что о рождении моего деда Ивана Ивановича или бабки Веры Мироновны Борисенко. Но мы торопились в Москву, и старые крыши Боброва в орнаменте из желтых багряных деревьев осени остались у нас за правым плечом. За левым, там где встречное движение, вскоре остались Лиски. Там у меня есть двоюродный брат Юрий, но адреса нет. Да и писать я не стану, он уже наверное старый человек, а старые люди на меня действуют угнетающе.

Из того, что я знаю, юный отец мой до армии уже проявил свои две страсти: любовь к электричеству и любовь к музыке. Любовь к электричеству привела его в киномеханики и в электромонтеры. Существовала фотография, где отец весело скалится с деревянного столба в окружении белых керамических изоляторов. На ногах у него металлические «кошки». Любовь к музыке уже тогда привела его к гитаре. Я не знаю, заканчивал ли Вениамин Иванович какую-то школу, где его обучали электротехнике, полагаю, что заканчивал как минимум курсы электромонтеров. Потому что, когда он был призван в армию, то попал в лучшие по тому времени войска, в войска ОГПУ. Поскольку, как феодал имел в Средние века право первой ночи, так и ОГПУ первыми выбирали себе солдат из призывников, все другие войска получали то, что осталось. На моей книжной полке фотография юного моего отца (фуражка, гимнастерка, галифе, сапоги), вытянувшегося у знамени, у древка. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» ― выгнуто полунимбом над гербом СССР, а внизу сказано: «20-й полк войск ОГПУ». Надпись ― машинописный синий текст, печать и дату когда-то можно было разглядеть без труда, теперь это могут сделать разве что специалисты. «За отличные показатели в боевой, …политической подготовке…» ― все остальное съело время. Отец, красивый, не шелохнется, стоит, похожий на моего сына Богдана. На печати можно разглядеть «г. Дзержинск». Отцу скорее всего на этом фото лет двадцать или двадцать один. То есть это либо 1940 год, либо 1941-й. Отца призвали в 1937-м? Или в 1936-м? Не знаю. Знаю, что он после окончания срока срочной службы остался на сверхсрочную. Видимо, ему не хотелось возвращаться в маленькие городки Воронежской области. Возможно также, что нежелание его покидать город Дзержинск связано с тем, что он уже жил тогда в гражданском браке с Зыбиной Раисой Федоровной 1921 года рождения, г. Сергач Горьковской области, то есть с моей матерью.

История их брака такова, что свидетельство о браке выдано им только в 1951 году, 7 сентября Сталинским районным ЗАГСом города Харькова. Вот что в свидетельстве фактически сказано: такой-то (Савенко В.И.) и такая-то (Зыбина Р.Ф.) «вступили в брак 28 марта 1941 года, о чем в книге записей актов гражданского состояния о браке 1951 года сентября месяца 7 числа сделана соответствующая запись за №542».

Не сказано, что свидетельство повторное, следовательно, отец и мать мои жили нерасписанные целых десять лет. И я, когда родился, был незаконнорожденным. Интересно, что март в их жизни, и смерти, и браке оказался важен. Отец родился 20 марта, вступил в брак 24 марта, умер 25 марта, а мать умерла 13 марта. Эта погруженность в март таинственным образом помутила и мозги изготовителей их общего фото в крематории в 2008 году. Мастера ошиблись и поставили обоим одну и ту же дату смерти: 25 марта. То есть получилось, что они умерли в один и тот же день. Чего, полагаю, они и желали и чего заслуживали, как никакая другая пара из тех, что я знал.

То, что я незаконнорожденный, «bastard», некоторое количество лет разогревало мое воображение. Я представлял, что Вениамин Савенко не мой отец, я измышлял фантастические обстоятельства. Дело в том, что я еще в детстве, пытаясь найти деньги и намереваясь, видимо, украсть их, перебирал семейные документы. Проблемы полового созревания, впрочем, быстро оттеснили проблему моего происхождения на задний, дальний план.

Признаюсь, что не могу написать связную биографию моего отца. Слишком много тайн в судьбе этого человека, закончившего жизнь слабым стариком со ссохшимся лысым черепом, ушедшего из жизни через пять дней после своего восьмидесятишестилетия, 25 марта 2004 года. Если отец и мать жили в браке с 24 марта 1941 года (видим, что даже день указан), почему они не зарегистрировали брак в сталинские-то времена, когда всё и все были под контролем? Если не ошибаюсь, в 1941 же году отец вступил в партию. Партийный и не расписанный? На войну не спишешь: 24 марта еще не было войны. Еще одна тайна отца: не то в 1942, не то в 1943 году он «ловил дезертиров в Марийской тайге», обронила как-то мать, и в городе Глазове у него была женщина, к которой отец чуть не ушел от нас.

Отец не воевал. То, что он не воевал, на протяжении всей моей юности тревожило меня и болью отдавалось в моем сердце. Я тщательно скрывал это. В школе у нас было немало мальчиков и девочек без отцов. Дети рождения 1943 года вообще редкость. Я дико стеснялся, переживал и даже ненавидел отца. Моя мать объясняла то обстоятельство, что отец остался жив тем, что ему «повезло с призывом», он был призван до войны в элитные войска, его оставили на сверхсрочную службу. Элитные войска ОГПУ/НКВД уберегли отца. Не повезло его брату Юрию, моему дяде. Его призвали в год войны и, даже не переодев, отправили на фронт, где он пропал без вести в первом же бою под Псковом.

Иной раз я ловлю себя на жесте или интонации моего отца и растерянно не знаю, как к этому относиться. Тоненький юноша в гимнастерке, под знаменем 20-го полка ОГПУ мне безоговорочно нравится, а вот лысый беспомощный старик со ссохшимся маленьким черепом размером с орех вызывает во мне смущение, сострадание и отталкивание. Мне хотелось быть похожим на юного отца, но не на моего отца образца 1960 года и позже… Мне нравился таинственный военный, «чекист», видимо, стрелявший дезертиров в Марийской тайге с мандатом от Берии, но Вениамин Иванович повергал меня порою в стыд. Я написал подробно об отношении к отцу в трех романах харьковского цикла. В книге «У нас была Великая Эпоха» отец блистателен и неотразим, крошка-сын (ставший писателем французский гражданин Edward Savenko) любуется им. В двух других книгах ― в «Подростке Савенко» и в «Молодом негодяе» ― отец предстает без ореола. Но он еще не обычный обыватель.

Обычным обывателем он стал в 1968 году, когда пятидесяти лет от роду уволился из армии. Надел гражданскую одежду, сразу снизившую его образ, и стал обычным пожилым лысым мужчиной, со слабыми ногами и утолщением в талии, впрочем, небольшим. Он устроился в некую организацию, очень смахивающую на нынешнюю ФАПСИ, занимался, если не ошибаюсь, фельдъегерской службой. Я не уверен, что он ездил сам в командировки, развозя партийную почту, вероятнее всего, он сидел в кабинете среди таких же, как он, отставных военных, может быть, заведовал кадрами. Когда я покинул СССР в сентябре 1974 года, отца все-таки убрали с его фельдъегерской должности. Он нашел себе совсем безобидное занятие ― стал заведовать кадрами в Обществе спасения на водах, входившем в систему ДОСААФ.

Получив разрешение на выезд из СССР, я заехал в Харьков попрощаться. Я был с юной женой-красавицей. Мои скромные родители, видимо, поражались буйной удаче и буйному безумию своего сына. Удачу олицетворяла красавица, висевшая у него на руке. («Она слишком красива для тебя, Эдик!» ― сказала честная русская мама Раиса Федоровна, увидев Елену в Москве за два года до этого, чем обидела сына. Отец ничего не сказал. Видимо, он так не считал.) А буйное безумие выражалось в том, что с 1967 года их сын жил в столице, заявлял, что он гениальный поэт, и, о чудо, вокруг него были сотни идиотов, верящих в то, что он гениальный. Теперь их буйный сын уезжал с красавицей за границу. Что тут было говорить, он поступал, как сумасшедший, но ему, видимо, везло… Мы попрощались в квартире моих родителей и поехали в аэропорт. Рейс задерживался, и два юные исчадья ада: я и моя забубённая женушка, двадцати четырех лет от роду она была, и была блистательна, сели в буфете и стали пить. Внезапно в буфете появились мои отец и мать. Для таких суровых пуритан и самураев, какими были мои родители, подобный порыв был экстраординарен. Они подсели к нам, совали мне деньги, от денег я отказался, и даже выпили с нами. Это было одно из редких проявлений сентиментальности в моих родителях. Они оба были тогда еще бодрыми. Отцу было пятьдесят шесть лет, а матери пятьдесят три.

Я вновь увидел их уже стариками. В декабре 1989 года я позвонил им с вокзала в Харькове по номеру, сохранившемуся в глубине моей пасмурной памяти.

― Здравствуй, мама,― сказал я.

― Здравствуй, Эдик,― сказала мать хмуро.― Ты где?

― Я в Харькове,― сказал я.

Взял частника-грузина и через заснеженный город добрался до их окраины. Поднялся, нажал кнопку звонка квартиры 44. Открыла мне седая суровая женщина с резкой горизонтальной морщиной между бровями. Она мгновение рассматривала меня.

― Что-то ты так странно острижен,― сказала она вместо приветствия. Затем дала мне дорогу в квартиру, посторонилась. Острижен я был коротко, как военный.

― А отец пошел тебя встречать,― сказала она.

Вскоре из темноты пришел отец, в темном пальто и шапке.

Они постарели. Отцу был семьдесят один год, матери шестьдесят восемь. Я тогда подумал, что отец отнесся ко мне куда более приветливо, чем мать. С ним мы обнялись. С непривычки они проявили больше суровости, чем требовалось. Я провел тогда с ними шесть дней, и постепенно они стали лучше, оттаяли, но все равно, я осознал, что мне привелось родиться в семье несентиментальной, даже жесткой. Непривычные к водке и эмоциям, помню, они рано заснули в большой комнате, каждый в своем кресле, запрокинув головы назад, захрапели и захрипели с открытыми ртами. Картина была нерадостная. Я, верный реализму живописец своего времени, запечатлел этот эпизод в книге «Иностранец в смутное время».

У меня такое впечатление, что отец любил меня больше, чем мать. Немногословный, видимо неглупый, некоторые его замечания позволяли мне судить о том, что он очень неглуп, он никогда не сказал мне: «Сын, я тебя люблю, хотя ты не похож ни на мать, ни на меня». Но он иногда подшучивал вдруг надо мною, над моими амбициями, так что было ясно: я ему нравлюсь. Когда вышла книга «Подросток Савенко», это был 1984 год (речь идет о русском эмигрантском издании), я передал им книгу, мать прочла «Подростка» и перестала писать мне письма. Она обиделась за то, что я высказал свое мнение о природе их пары. Я написал, что мать подавила отца, медленно поглотила его. В повествовании о послевоенных годах молодой лейтенант Савенко (в книге «У нас была Великая Эпоха») мифологизирован от сапог до шинели, витязь в сияющих погонах, а не лейтенант. Отец прочел все это. С момента, когда мне перестала писать мать, начал писать он. Жаль, в переездах и передрягах жизни у меня не сохранились его письма. Там он блещет и умом и скромным добрым юмором.

Он был особенным, несмотря ни на что. Всегда тщательно следил за своими красивыми руками, подпиливал ногти и даже покрывал их бесцветным лаком. Аккуратным странным господином он выглядел всегда. Выгодно выделяясь на фоне простолюдинов. Вежливый, не пил, не курил. Я же говорю: он был и остался загадкой. Больше всего он походил на аристократа. Я до сих пор не исключаю возможности его непростого происхождения, которое он мог тщательно скрывать. Известно, что какие-то обстоятельства помешали его военной карьере, он уволился в скромном чине капитана. Всего лишь. Может, происхождение и помешало? Вряд ли я когда-нибудь уже узнаю. Бабка Вера говорила мне в 1958 году, что среди наших предков был кавалерийский офицер-сотник. Больше этого не знаю. Я часто называю себя капитанским сыном и мне это нравится. Я видимо из этого сословия. Из военного. Потомственно.

Последние годы жизни они прожили лицом к лицу друг с другом в стерильном одиночестве. Отец работал довольно долго и после семидесяти лет, очевидно, боясь, что быстро умрет, если бросит работу. Только дорога в один конец (контора ДОСААФ помещалась в самом центре города на площади Дзержинского в конструктивистском причудливом здании, в одном из аппендиксов железобетонного паука) занимала у отца полтора часа, а то и два. Ездил он всевозможными видами транспорта. Начинал с троллейбуса, доезжал до метро, спускался в метро, а после метро садился в трамвай. Однако он ежедневно подвергал себя этим мучениям. Не из-за денег, но чтобы жить. Деньги я стал им высылать, однако они монотонно откладывали мои деньги куда-то в белье. Последние годы жизни, уже после смерти отца, мать стала настойчиво отдавать мне мои же деньги, так как боялась неожиданно умереть.

У меня сложилось такое впечатление, что отцу надоело жить достаточно рано. Еще в 1989-м, заметив пыльную гитару, я спросил отца:

― Ты что, не играешь больше?

― Куда там,― включилась мать,― забыл, думаю, как это делается…― Она метнула в отца укоризненный взор. Отец пожал плечами.

― Времени нет. Рано уезжаю, поздно возвращаюсь с работы.

― Ты бы записал свою жизнь,― предложил я.― Прошлое уходит, уже и я мало что знаю о вашем времени.

― Кому это все нужно,― буркнул отец.― Столько болтунов всего понаписали.

Между тем, думаю, ему было, что рассказать. Помню его короткий отзыв о Солженицыне еще в 60-е годы: «Что он знал? Ничего. Говорят, ужасы изобразил. Если бы я рассказал им, что я знаю…» Он замолчал. Я тогда понял, что отец знает нечто экстраординарное. Но он не оставил после себя рукописей. Наградные листы, медали, странный орден Красной Звезды, полученный неизвестно за что в разгар войны, всякие грамоты. Сослуживцы его любили.

Я видел его последний раз живым в 1994 году, высланный из Крыма, я подпольными тропами через Донбасс доехал до Харькова вместе с Тарасом Рабко. Тогда еще подобное путешествие было возможным. Меня мало кто знал в лицо. Помню, мы стали говорить об армии. Он с горечью, глухо ограничился констатацией того, что «армию убили». Уничтожили два ее важнейших становых хребта: институт политруков и институт старшин. В целом же у него образовался подавленный менталитет побежденного человека. После выдворения из Крыма (в паспорт мне поставили печать о депортации с трезубцем) я уже не мог попасть в Харьков к родителям. Когда по выходе из лагеря в 2003-м, в июле, я попробовал проехать в «лексусе» рядом с моим адвокатом Беляком, в КПП «Гоптiвка» встали на уши все украинские пограничники. Шептались, бегали, забрали паспорт, угрожали задержанием на трое суток и последующим судом. Наконец через несколько часов меня препроводили на российскую сторону, каковая тоже не была очень рада мне. В иностранный паспорт мне поставили штамп, что мне запрещен въезд в Украïну до 25 липня 2008 года.

Сострадательный Беляк предложил мне снять номер в гостинице в Белгороде, а он поедет и привезет мне мать в Белгород, что он и сделал. Отца транспортировать уже в то время было нельзя, он был давно и прочно прикован к постели. Самое интересное, что он не был ничем болен. Ему просто и банально надоело жить. Он еще держался во время тех двух с половиной лет, которые я, его сын, провел за решеткой. А когда вышел, Вениамин Иванович, видимо, решил, что его миссия на земле выполнена. Он лежал в лежку, и в конце концов перестал вставать даже в туалет. Мать водила его туда, поддерживая, потом сделала вот что: вырезала дыру в стуле, под стул подставлялся таз. Все эти вонючие бытовые ужасы мать рассказывала мне по телефону, с августа 2003-го я звонил ей теперь каждую субботу.

Отец надорвал здоровье матери. Он валился с туалетного стула, пачкался в дерьме, мать надрывала слабый позвоночник, подымая его, гордость не позволяла позвать соседей, гордость жены офицера. Плакалась она мне, и когда я сурово отчитывал ее за то, что она не обращается к соседям, она оправдывалась: «Эдик, я же не такая как они. Я им чужая. Я не сижу с ними на скамейке у дома. Они ― деревенские старухи, я ни разу не вышла… твой отец офицер…» В конце каждого разговора мать не удерживалась от нападок на меня: «Вот если бы ты был с нами…» Обоим, и мне, и ей, было ясно, что я не мог быть с ними, что как большой корабль неуклонно уходит в большое плавание, оставляя в порту маленькие посудины, я должен был уйти и пытался уходить чуть ли не с одиннадцати лет, и ушел навсегда в двадцать один год. «Надо было родить еще ребенка. Вот он или она жили бы рядом с вами, приносили бы кастрюльку с теплыми котлетами и отмывали отца от дерьма…» ― говорил я мрачно. Еще я говорил отчаянно, что да, я плохой сын, я это понимаю, однако не эгоизм руководит мною в жизни, но чувство долга, призвание, судьба… И, мама, все равно я не могу приехать, мне запрещен въезд в Украину. Как, мама?! Давай, ты возьмешь сиделку, у нас есть деньги, я буду платить за сиделку. «Никогда,― сказала мать,― чтобы чужие люди видели мой позор…»

Отца, конечно, можно было бы обвинить в животном эгоизме, в том, что, не желая жить, он свалил все заботы об уходе за собой, беспомощным, на мать, спутницу его жизни в течение шестидесяти двух лет. Однако в оправдание ему следует огласить вот такое мое мнение. За эти шестьдесят два года, прожитые вместе, он уже не мог отличить себя от нее и определить, где кончается она и начинается он. Они слились в одно существо. Он чувствовал, что она ― продолжение его. Потому, полагал, видимо, он, это естественно, что одна часть его, которая сильнее, помогает слабой его части. Это была не аморальная позиция.

20 марта 2004 года отцу исполнилось восемьдесят шесть лет. Он чувствовал себя в этот день неплохо, даже выпил рюмку водки в честь дня рождения. 25 марта, через пять дней, около 13 часов дня, он повернулся на бок, часто-часто задышал и умер.

Я пытался через немногих знакомых в Киеве получить разрешение на пересечение границы. Мне не удалось преуспеть. Если бы еще было у меня больше времени… но мать куда-то торопилась, стариков, по-моему, не отправляют в морг, они лежат одну ночь у себя в доме, а затем сразу утром едут в пламя крематория. 26 марта отца кремировали. Двое нацболов, я их послал, Анатолий Тишин и девушка Ольга, даже не успели прибыть к похоронам. Приехали только на поминки.

Мать говорила теперь по телефону куда легче. Однако у нее появились обвинительные ноты в адрес покойного отца. Однажды она, всхлипывая, сказала: «Вечная любовь! Вечная любовь!.. Шестьдесят два года вместе. Но такой ценой, Эдик, я за эти два года искалечила себя, от болей в позвоночнике не могу ходить. Если это плата за любовь, то почему? За что…» Это было знаменательное признание поражения мифа о вечной любви и верности. Филимон и Бавкида состоялись, но какой ценой! Впоследствии мать еще несколько раз повторяла те же упреки.

Это признание матери повлекло за собой целую цепь моих размышлений на ту же тему. Полагаю, что, отвергнув еще подростком образ жизни родителей, желая стать иным, я все же бессознательно копировал первое время в сфере чувств этих же родителей. Я искал у моих первых женщин любви, верности и преданности навсегда. В моей первой прозаической книге «Это я, Эдичка» на каждой странице чувствуется это желание связать себя с женщиной навсегда. Слава Богу, что этого не случилось (впрочем, уверен, и не могло случиться, потому что мне свойственно разочарование в человеке в такой же степени, как очарование личностью). Что бы я делал сейчас с семидесятиоднолетней Анной, с пятидесятивосьмилетней Еленой, о которой плакался Эдичка, этот мой «герой»?

Ничего, кроме ограниченности и слабоволия, я теперь не вижу в том потрясающем факте, что мои родители прожили вместе шестьдесят два года. Курьез, аберрация человеческих отношений, ненужный стоицизм, ненужная нравственность. Однако абсолютна моя уверенность, что вместе они были неким общим существом ― мужчино-женщиной и женщино-мужчиной ― и что так им было куда легче существовать, чем поодиночке.

Лежит их зола теперь в колумбарии на окраине Харькова. Ветерок из соседнего леса, голубые туи над ними быстро растут. Я не догадался смешать их пепел, это нужно было сделать.
.